В.В.Малявин и  Б.Б.Виногродский

Антология даосской философии

на сайте "Ки Айкидо в Москве".

 

РАЗДЕЛ ПЯТЫЙ ВСЕ РАДОСТИ ЖИЗНИ

 

Человек, взращенный современной цивилизацией, так долго был занят всякого рода борьбой — за прогресс, за свободу, за свой комфорт, — что, кажется, почти разучился радоваться жизни. Да и кто главные герой Запада? Прометей, наказанный за свое близорукое доброхотство? Фауст, павший жертвой собственной любознательности? Дон Жуан, прятавший свое презрение к жизни под маской жизнелюба?

Даосский мудрец живет совсем иным чувствованием и пониманием мира. Он не обременяет себя ни необходимостью знать, ни необходимостью творить, ни необходимостью исполнять заповеди. Он живет свободой духа, дарящей сокровенную, неизбывную радость жизни. Радость, которая неотделима и даже неотличима от простейшей, безыскуснейшей «данности» жизненного опыта. Чжуан-цзы во сне видит себя бабочкой, которая «порхает в свое удовольствие». Стоя на берегу реки, он внезапно «познает» радость рыб, резвящихся в воде. Радость даоса всегда с ним, где бы он ни был и кем бы ни ощущал себя, ведь он живет Великим Дао, дающим полноту и завершенность каждой вещи. Правда его бытия — там, где покой Неба встречается с мимолетностью земного существования, где конечное вдруг пресуществляется в бесконечное. Ибо быть вечным, согласно заветам даосов, значит просто «жить мгновением». И пусть тайны мудрости погребены на дне бездонного колодца времен. Эти тайны нельзя утаить — они блестят и переливаются всеми красками мира в светлом зеркале кипящей вокруг жизни, на поверхности всех явлений бытия.

Собственно, мудрость и есть этот неприметный, неизъяснимый союз понимания и радости, ума и чувства. Когда-нибудь люди научатся судить о зрелости цивилизаций по их способности ценить простые радости бытия. И случайно ли, что цивилизация Китая, одна из самых древних в мире, поставила выше всех земных благ, выше даже небесного блаженства самое непритязательное благо: здоровое и радостное самочувствие жизни? Ибо сама жизнь — жизнь как изобилие и полнота бытийствования — и есть высшая, в каждой частице своей доподлинная и совершенно естественная радость.

Блажен тот, кто в подвиге самопревозмогания позволил всему в мире быть тем, чем оно есть; кто миру подарил мир и, стало быть, в самом себе прозрел тайну дара. Китайская мудрость не знает трагического героя западного образца — того, кто борется и побеждает ... ценою собственной гибели. Скрижали Китая повествуют о герое не борющемся, но сокрытом, идущем внутренним путем сердца: о том, кто оставил мир и с неизбежностью оставил... самое желание уйти; кто своим отказом от обладания чем бы то ни было возвращает себе вечность мировых пространств и неизбывную радость.

Даосский мудрец «покоен в бедности». И более того: чем он «беднее», чем свободнее от всего, что наполняет его жизнь, тем больше способен он объять собой, тем больше в его душе покоя — фундамента настоящей радости.

Предание гласит, что первый китайский мудрец, Конфуций, на склоне лет, достигнув непревзойденных высот образованности и ума, просто «жил в праздности». Но еще прежде Конфуция родоначальник даосизма Лао-цзы проповедовал «недеяние». Делание не обязательно, ибо оно суетно, Неделание возвышенно, потому что возвещает о вечном. Человек велик не тем, что он сделал, а тем, -что есть в его жизни несовершенного и, может быть, вовек несвершаемого. Человек становится великим благодаря покою.

Но если радость приходит из безмятежного покоя всеобъятности человеческого сердца, то открывается она в подвиге самообновления, в устремленном к новым и неведомым горизонтам бытия. Даос радостен потому, что «в самом себе не имеет где пребывать». Он весь — в сообщительности с другими, во всяком событии, в самой событийственности вещей. Его жизнь — это сама Весть бытия, всебытийственная полнота смысла, о которой свидетельствует малейшая метаморфоза в мире.

Радостная мудрость Дао — это, конечно, не учение, даже не идея, но всевременность каждого мгновения одухотворенной жизни. Ее радость — как миг пробуждения, хранимый нескончаемой чередою снов. С терпением и аккуратностью благочестивых мастеров они вывели из этого смиренного доверия к жизни все сплетения, все нюансы своего утонченнейше художественного мира.

Если судьба вещи — в ее самопресуществлении, то чем отчетливее обозначим мы ее предел, тем полнее выразим ее природу. Вот почему мудрый, как говорили даосы, «меньше говорит, меньше думает, меньше желает»; он безмолвствует ради того, чтобы возвестить истину. Он живет в ненарушаемом уединении, но его сердце «заодно с сердцем народа». Мы касаемся здесь глубочайших, чуть ли не биологических корней символизма человеческой культуры. Подобно тому, как окраска животных, рыб или насекомых есть в равной мере их декорум и их естество, рутина повседневности оказывается для даоса одновременно и убежищем, и знаком отличия. Даос хранит свои откровения, как секрет, но он учит правде обыденности.

Когда маска и природа, привычка и откровение странным образом сплетаются в один тугой узел, когда мы прозреваем истину в ускользающей черте «между тем, что есть, и тем, чего нет», тогда мы узнаем о внутренней, невидной со стороны радости даоса — радости самоотсутствия. Мы узнаем о ней по той прихотливой и все же по-детски простодушной игре с нашими образами пространства, которая служила неиссякаемым источником вдохновения для изобразительного искусства Китая. Мы узнаем о ней и по даосской словесности, столь тяготеющей к метафоричной речи, к экспрессивной сжатости и насыщенности слова. «Мудрый меньше говорит...» Но больше сообщает. Именно: сообщает с творческой мощью жизни. Ведь афоризм, сентенция, «лирический фрагмент» есть лучший способ назвать, не называя, сказать, не говоря. Все эти формы словесности живут самоограничением, своим собственным пределом: в них нечто называется лишь для того, что побудить к преодолению этой данности, в них все говорится «не о том». Вникая в них, мы постигаем безграничность предела (и предельность безграничного), вечно скользим в бездне метаморфоз. И поскольку афористическая словесность всегда есть «фрагмент», мимолетное явление океана Неизреченного, она с неизбежностью вовлекает нас в пространство непроизвольного, подлинно жизненного диалога, непрестанно свершающегося в каждом из нас; диалога, не отливающегося в вопросы и не требующего ответов, ибо в этом потоке живой событийности все исчезает даже прежде, чем обретает зримый образ. Даос хранит в себе тайну неуследимо стремительных, словно вспышка молнии, перемен, тайну незримого рождения и гибели бесчисленных символических миров.

Пускай в душевной глубине

Встают и заходят оне

Безмолвно, как звезды в ночи...

Слова даосской мудрости — звездный узор, вышитый в ночном небе самоуглубленной души. Загорятся ярче звезды слов-фрагментов — плотнее сгустится мрак небесных глубин. И чем проще, тем непритязательнее внушают они к безмолвию премудрой души — бездонной, как само небо.

Так за видимой мозаичностью явлений истины таится сокровенная цельность духа, потаенный всечеловек, открытый всем ритмам вселенной. Человек одинаково непостижимый, и внушающий непоколебимое доверие к себе, ибо он «не может быть», но именно по этой причине «не может не быть». Даосы, как мы помним, называли его «подлинным господином в нас» или нашим «подлинным образом, который существует прежде нашего появления на свет». По слову того же Чжуан-цзы, «нельзя не довериться присутствию Подлинного Господина, но невозможно узреть следов его...»

Безмятежен покой, чиста радость даосского мудреца, предоставляющего свершаться в глубинах своей души неисчислимым чудесам жизни. Не доказательств и оправданий искал он — ему нечего было доказывать миру и не в чем оправдываться перед собой. Он с миром событийствовал и, зная неизменность своих помыслов, доверял непроглядным глубинам своего опыта. Он любил свежесть чувства и точность выражения больше логики и абстрактных определений. Он мог не отягощать себя знаниями и жить в «забытьи», не совершая ошибок, ибо он свободен духом и, значит, всегда прав. Он впитывает в себя верховную гармонию мира, неисповедимую «полноту жизненных свойств», как младенец кормится от матери. А потому, говорили в Китае, мудрый радуется Небу и знает Судьбу.

Находить незыблемую опору в самом себе, открывать все новые горизонты жизни, удостовериться в искренности своих чувств и, наконец, хоронить свои прозрения в повседневности быта — как много у даоса поводов для радости!

Литераторы старого Китая не устают повторять, что истинная мудрость сокрыта от света и мудрый человек не выдает своей радости. Но имеющий глаза да увидит. Всполохи бодрствующего сознания оставляют свои отблески, свои летучие тени на внешних предметах: реальность самопревращения только и может пребывать в ином бытии. Есть только метафора истины, только след просветленного духа, только маска естества, только вариация темы, только декор сущности. «Истина входит в след и тень», — говорит древний китайский художник Цзун Бин. Первозданный хаос не отличается от хаоса эстетически переживаемой жизни: звездная россыпь внутреннего неба души отражается в беспорядочном наборе наших личных вещей, в самом строе человеческого быта.

Радость, небесная радость на земле, радость везде и всегда — вот единственная награда даоса, уповающего только на «жизнь, как она есть», и живущего бесчисленными отблесками необозримого кристалла вселенской жизни. Есть своя, вечно свежая, радость, в этом извечном ускользании духа.

Наследие даосской традиции есть не что иное, как многосмысленная немота вещей, язык неисчерпаемой конкретности, интимно внятный нам, как жизнь тела, но неподвластный языку общих понятий. Для даосов вещи ценны тем, что хранят в себе «утонченную истину» бытия. Вещи способны приобщать нас к правде жизни благодаря своей уникальности, единственности — той единственности, которая, сталкивая нас с бездной «иного», дарит откровение верховной цельности природы. «В смешении вещей проступает полнота естества», — говорится в главном китайском каноне «Книга Перемен». Узор вещной среды есть прообраз «Небесного» узора внутренней правды сердца; заботливо выписанным бытом удостоверяется сокровенная каллиграфия души.

Но узор не был бы тем, чем он есть — декором, орнаментом, — если бы не знаменовал выход формы за свои пределы, самопотерю присутствия. Узор в конце концов реализует себя в саморассеивании, в бесконечно сложной геометрии Хаоса, где нет главного и второстепенного, содержания и украшения, а все есть только нюанс — вечно ускользающий, всегда данный в пределе нашего восприятия. Однако рассеивание без конца уже неотличимо от собирания. Самопотеря оказывается самовосполнением или, как говорит Чжуан-цзы, «где разрушение — там созидание, где гибель — там рождение».

Для даосского мудреца вещи предстают бесчисленными отблесками потаенного, «небесного» света. Они — как эхо непрозвучавшего голоса, тени непроявившегося тела. Самое созерцание света Дао неотделимо от вкрадчивого шороха ветра в соснах и призрачного света луны, от бормотанья ручья и ароматов цветов, от легкой дымки, кутающей далекие горы, и трепетных теней на белой стене, — от всего, что погружает нас в сладкие грезы полузабытья, в бездны вольного парения духа, отрешившегося от пошлости мира.

Самозабвенное (именно: самозабывающееся) созерцание Хаоса и есть даосское подвижничество самовысвобождения. Пиршество красок и звуков, по китайским представлением, не должно вести к расслабленности и разладу духа. Напротив, оно поможет нам воспитать в себе безмятежный покой души. Как замечает китайский художник XVII в. Дун Цичан, «упоение вещами, достигая своего предела, открывает нам достоинства простоты и скромности, крайнее же возбуждение чувств внезапно приводит нас к чистоте и покою духа». Нужно быть китайцем, имеющим за плечами трехтысячелетний опыт великой цивилизации, чтобы даже в соблазнах жизни увидеть средство совершенствования себя; чтобы понять одну простую, как все гениальное, истину: стать настоящим хозяином жизни сможет лишь тот, кто позволит жизни быть тем, чем она есть.

На протяжении многих веков в Китае складывался устойчивый и очень самобытный образ предметной среды, представлявший не столько тот или иной культурный стиль, сколько известный тип мироощущений, почти непроизвольно, интуитивно усваивавшийся китайскими художниками. Этот мир прихотливых и все же чеканно-отточенных форм, музыкального ритма масс и пустот, линий и поверхностей, рассеивающихся в хаотически устроенном рельефе, в легкой дымке «небесных далей», это обнажение глубины и беспредельности всех явлений сообщает о непостижимых метаморфозах Дао и взращиваемой ими творческой легкости духа вещественные свидетельства самосознающего духа, чутко внемлющего сердца. И представлены эти свидетельства репертуаром стилизованных, нормативных образов и жестов, составляющих канон всякого искусства в Китае. Китайский живописец рисовал не гору вообще и не ту или иную отдельную гору, какой она видится в действительности, а определенный тип горы «в стиле» древнего мастера, и притом гору, «увиденную во сне», ведь только во сне перед нами непроизвольно и непрерывно развертывался тот поток видений, в котором созерцаемые образы типизируются, становятся элементами стиля. Оттого же и творчество для китайского мастера было делом не столько личного созидания, сколько соответствия, уместного сообщения с миром. Оно было, повторим, делом вкуса и такта — не антитезой обыденного существования, а, скорее, высшей точкой, завершением жизни. И недаром ученые старого Китая занимались — то всерьез, то в шутку — составлением перечней предметов «подходящих» или, наоборот, «неподходящих» для того или иного настроения, , обстановки, произведения искусства и т.д.

Эта чисто китайская готовность испытывать радость только в подходящее время может показаться не более, чем данью мелочной церемонности, издревле отличавшей китайцев. Но ведь можно понять ее и иначе — как приглашение к сопереживанию с людьми и природой вокруг нас, сопереживанию с каждой вещью, каждым чувством. Стремление разложить жизнь на типические переживания выдает потребность обнажить вечно живое в своем опыте, пресуществить свою индивидуальную жизнь в Судьбу мира, возвести свою личную чувственность к чистоте «древнего чувства». А потому в Китае никогда не казалось странным полагать, что художник может узреть внутренним, просветленным зрением пейзаж страны, которую никто не видел и никогда не увидит; что знаток музыки безошибочно угадает своим духовным слухом звучание музыки, умолкнувшей тысячи лет тому назад; что неграмотный крестьянин в состоянии необычайной ясности духа, вызванном болезнью, может без ошибки цитировать строфы древнего поэта. Ну чем не повод для радости! Тем более если творчество свершается в один мимолетный миг и потому максимально свободно от оков мастеровитого ремесленничества. Это значит, что творчество китайского художника, свершаясь, тотчас выходит за свои границы, пресуществляется в среду, в «обстановку», становится чем-то совершенно естественным и обычным, одним словом — хоронит себя в жизни. Главные измерения радости даосского художника-мудреца обозначены в названии одной из книг, вошедших в этот сборник, — книги Чжан Чао «Тени глубокого сна». Радость живет во сне, дарящем нам опыт вольного странствия духа, свежесть чувств, привлекательную новизну образов. Эта радость постигается в глубине зеркала сознания, на дне светоносного потока жизни; она живет внутри, она невыразима и не требует выражения, ибо ее обитель — вечно отсутствующая, символическая глубина. И, наконец, это радость созерцания вещей как теней, затейливо-прелестных в своей декоративности.

Расположение материала в этом разделе отражает три грани или, если угодно, три этапа вызревания радости Дао. Первым условием радостной жизни является, конечно, здоровье, но даосы ценят здоровье не ради него самого, а лишь как средство для высвобождения духа. «Когда сандалии впору, мы забываем о ноге», — замечает Чжуан-цзы. Когда человек здоров, добавим мы, он забывает о своем теле. Здоровье необходимо нам для того, чтобы достичь высшей цельности духовно-телесной жизни, каковая может представать для нас только «забытьем», забвением всех различий в нашем опыте.

Погружение в «забытье» делает нас чувствительными к сокровенным метаморфозам Дао; оно приобщает нас к творческому началу бытия. Вот почему теория художественного творчества в Китае имела своей основой именно мудрость Дао. Творческим мгновением жизни управляет своя, парадоксальная логика: чем ничтожнее выглядит художник перед беспредельным Единым Превращением мира, тем более велик он в своей приобщенности к этому вселенскому танцу вещей. Выходит, что в мудрой радости даосов глубоко вкоренено измерение ироническое и комическое. Может ли не быть иронии там, где предлагается постигать великое в малом и возвышенное в обыденном? Где всякое понятие неизбежно несет в себе собственное отрицание? Ирония — это свидетельство (по определению, прикровенное) не двойственности, не связи вещей в пространстве самоизменчивого Хаоса. Со временем она была осознана китайскими литераторами как непременная спутница умудренного слова. Ею проникнута немалая часть поздней китайской словесности.

Теперь, заговорив об иронии и смехе, мы подошли, кажется, к концу наших рассуждений. Ведь смех — эта реальность, неуловимая для критической «мысли» — всегда кладет предел размышлению и заставляет жить немыслимым. Смех нельзя «познать», но его, несомненно, можно понять; смех интимно внятен нам, потому что он восстанавливает безусловную, живую связь между людьми, связь времен внутри самого человека. Смех несет в себе секрет умудренной — все в себя вместившей и себя потерявшей — души.

Но почему все-таки секрет? А потому, что невозможно познать, но можно постичь, угадать, воспринять открытым сердцем то, что нами лишь предвосхищается, то, чего еще нет, но что надвигается на нас с неотвратимостью спелой весенней грозы.

Мы знаем как раз то, о чем знаем. Не от этого ли веселого парадокса живого знания смеются добродушные праведники Дао, умудренные своим незнанием? Они смеются друг другу в лицо, потому что их мудрость есть только свободная сообщительность между людьми, сообщительность, прорывающаяся через все условности общения.

Мудрость веселых праведников доступна каждому и в каждое мгновение жизни. Более того, она только и становится живой и действенной, когда человек сопричастен мировому всеединству.

Мудрость проверяется радостью. Нужно многое пережить, чтобы увидеть драгоценнейший дар жизни в радости свободного общения человеческих сердец.

 

назад

Антология даосской философии

вперёд

Син Син Тойцу сайт (http://ki-moscow.narod.ru) объединения души и тела

 Общество изучения Ки - Москва: Ки-Айкидо,  Ки-Класс - тренировки, обучение, занятия

Основатель общества - Мастер Коити Тохэй (10-й дан Айкидо)

ДЗЕН, ДАО

БОЕВЫЕ  ИСКУССТВА

ФИЛОСОФИЯ, РЕЛИГИЯ

ЭЗОТЕРИКА

ХУДОЖЕСТВЕННАЯ

ЗДОРОВЬЕ, ПРАКТИКИ

HotLog Rambler's Top100 Рейтинг эзотерических сайтов

Hosted by uCoz